Я подняла трубку, предварительно откашлявшись: почему-то мне показалось, что говорить сонным голосом нетактично. Отец всегда шутил: «У тебя мой дурацкий характер, Лисафет, ты все берешь на себя, в наше время трудно жить таким совестливым, затопчут, оглядывайся, длинноносая, пример предков поучающ». Голос у Ивана был жухлый, чужой, словно он заболел тяжелой ангиной.
— Что случилось, старик?
— Это продолжение моей просьбы задержать Кашляева… Тут такие раскручиваются дела — ни словом сказать, ни пером описать… Можно, я к тебе приеду? И не один — с Гиви…
…И вот я называю Томочке телефон Галки. Я застала ее на репетиции. Слава богу, не на гастролях, седой фирмач ее бросил, исхудала, скулы торчат, как у голодного татарчонка, глаза пустые, совершенно потухли, хотя если не знать ее, такого не скажешь — два горящих уголька, но я-то помню ее другой, у человека глаза меняются постоянно, в них надо вглядываться, только тогда поймешь человека, вглядываться не спеша, исподволь, не пугая пристальностью, мы все так устали от выискивающей пристальности…
На прощанье, кстати, Галка сказала: «Она велела принести ей щетину Ганса: «Все мужчины оставляют на лезвии, сними незаметно и принеси, он будет твоим навсегда»… А Ганс — немец, они ж аккуратные, он свою бритвочку мылом моет… Мыл… Потом попросила завезти самый любимый его подарок… Отнесла замшевую куртку… А он все равно уехал… Вот так-то… Сука она, эта Томка… Вообще мир полон сук и кобелей, мечтаю вернуться в семнадцатый век, хоть инквизиция, но все же рыцари были, да и людей не так много, есть где спрятаться… Пусть Томка звонит, я скажу, что ты от меня…»
— Галчоныш, — Тома чуть не пела, голос воркующий, — ты что ж носу не кажешь? Как у тебя дела? Ну! Вот видишь… А тут ко мне Яночка пришла… Да? Подружка? Все сделаем! Ты ж знаешь, у меня слово верное… Это, кстати, твой новый телефон, что ль? Ах, так… Ну, приходи, чайку попьем, а за Яночку не тревожься, все будет хорошо.
Она гадала мне достаточно долго, кое-что, кстати, сказала верно, прямое попадание: «Постоянно думаешь о бубновом короле», а Иван светлый, и я о нем думаю постоянно, но ведь, наверное, каждая женщина постоянно думает о том, кого любит…
— У твоего бубнового кто-то есть, Яночка, держи ухо востро, крестовая дама постоянно ложится рядом с ним, и девятка пик не отходит, я не жалую такую карту… Хотя, если надо, мы отвадим ее, это я быстро делаю, но — не люблю, да и сил тратишь столько, что потом хоть в санаторию уезжай…
— Я отблагодарю, — сказала я. — Я на все готова…
— Думаешь, я из-за денег? — Тома вздохнула. — У меня призвание есть: делать людям добро. Во власти изверилась, в церкви священники служат, как в главке каком, кто остался утешителем? Мы, меченые.
— Это как?
— А так. У кого от бога метина… А теперь смотри мне в глаза, Яночка. Расслабься и смотри мне в глаза. В зрачки, я по дужке болезнь вижу и хворь выгоняю…
— Я не переношу гипноза, — сказала я. — У меня рвота начинается.
— А кто тебе сказал, что я гипнотизирую?
— У меня отец онколог, я про это знаю.
— Где он лечит?
Она неотрывно смотрела в мои зрачки, и мне захотелось сказать ей, что папа лечит в онкологическом центре, но он никакое не светило, а самый рядовой врач, его всегда все отодвигали, хотя для меня нет более редкостного доктора на земле, но ведь я пристрастна, он мой отец, несчастный человек, фантазер и бессребреник, подкаблучник, мама вытворяет с ним бог знает что…
— Где он лечит? — повторила Тома еще тише. — В какой клинике?
— В Тобольске, — превозмогая себя, ответила я. — Там при мединституте есть клиника, может, слыхали?
— Да ты расслабься, маленькая, расслабься, ишь какая длинноносая, волосы-перышки, расслабься, Яночка…
Так я тебе и расслаблюсь, подумала я. Отец учил меня напрягать мышцы спины, когда становится трудно и настроение могильное. Стойка, говорит он, это костяк человека, в жизни самое важное ритм и стойка.
Тамара положила свою пухлую ладонь на мою руку, придвинувшись еще ближе.
А я смогла подумать: «Она чего-то боится. Она очень испугана». И подумала я об этом отчетливо и совершенно спокойно, и после этого до конца убедилась в правоте слов Ивана, что сейчас мне надо ей подыгрывать, я обязана стать податливой и медленно, чуть вяло, но в то же время четко отвечать на все ее вопросы. А в том, что она начнет меня спрашивать, я не сомневалась. И — не ошиблась.
— Ты уснула, девочка, — еще тише сказала Тома, — тебе спокойно и тихо, скажи мне теперь, маленькая, что у тебя на сердце камнем лежит?
— Любимый…
— А как его зовут?
— Иван, — ответила я очень медленно.
— А по профессии он кто?
— Репортер…
— Иван, говоришь? А фамилия у него какая?
— Варравин.
Я ощутила, как дрогнули толстые пальцы Тамары. Она придвинулась еще ближе:
— Яночка, птаха моя, так ведь он не любит тебя. Он только себя любит, бессердечный он, злой, выкинь его из памяти, не рви себе душу… Ты небось и домой к нему ходишь, да?
— Хожу.
— Принеси мне, что он пишет, я его почерк посмотрю да отведу от тебя, бедненькой.
— Принесу.
— А как батюшку твоего зовут?
— Владимир Федорович.
— Кто, ты говоришь, он по профессии?
— Врач.
— Значит, тебя как с именем-отчеством величать?
— Янина Владимировна…
— А матушка твоя где?
— С ним, где ж еще…
— В Томске?
— В Тобольске…
— А ее как зовут?
— Ксения Евгеньевна…
— Ты на кого больше похожа?
— На мать, — ответила я после некоторой паузы, потому что мне хотелось сказать ей правду, но отчего-то мне казалось, что именно эту правду я открывать ей не вправе.
— У тебя кто до Ивана был?
— Никого…
— Ах ты, бедненькая моя рыбонька, — Тома утешала меня деловито и заученно, не отводя тяжелого взгляда от моих зрачков. Она словно бы входила в меня своими глазами, не зря не люблю людей с мерцающим взглядом, в них есть что-то властное, демоническое. — Ничего, мы твоему горю поможем, мы накажем того, кто надругался над твоей чистой и доверчивой любовью… Твоя боль сразу стихнет, свободной себя почувствуешь… Хочешь стать свободной?
— Хочу, чтоб он со мной был.
Тома подошла еще ближе, так близко, что я ощутила тепло ее лица:
— А зачем ты себя Яной называешь, деточка, когда ты есть Лиза Нарышкина? Тебя кто этому подучил?
И я ответила:
— Иван Варравин.
XV
Я, Тихомиров Николай Михайлович
Самым сильным впечатлением моего детства был тот день, когда нам дали большую светлую комнату в квартире доктора Вайнберга. Это произошло на седьмой день после того, как немцы вошли в наш Свяжск и расстреляли всех евреев. Квартиры, где раньше жили райкомовцы и энкавэдисты, они заняли под офицерскую гостиницу, в исполкоме стала комендатура, в милиции разместилось СД, а квартиры евреев бургомистр Ивлиев распределил между теми, кто лишился крова после бомбежек.
Мы жили в бараке около станции, но он сгорел. Выкопали землянку. Там умер младший брат, Арсений, — воспаление легких, сгорел в три дня, лекарств не было, аптеки закрыты, больницу взяли под солдатский госпиталь, к кому обратишься?!
После землянки двадцатиметровая комната, обставленная красным деревом, казалась мне сказочным замком, я даже по паркету ходить боялся, не только башмаки снимал, но и носки, ступал на цыпочках.
Второй раз я испытал потрясение, когда бургомистр Ивлиев открыл занятия в школе. Нас построили на лужайке, где раньше стоял гипсовый бюст пионера. Ивлиев пришел с офицером, который понимал по-русски, и стал говорить с нами как с друзьями, не кричал и не делал замечаний.
— Вот мы и начинаем с вами учиться в школе, которую предоставили наши дорогие немецкие освободители, принесшие нам спасение от большевистского ига. Вы еще маленькие, вы не понимаете, какой ужас пришлось пережить вашим родителям, бабушкам и дедушкам в ту пору, нашей многострадальной Родиной правили большевики, масоны и евреи. Раньше вас учили, что каждая нация, мол, хорошая, все люди братья, и все такое прочее. Да когда же русскому человеку жид пархатый был братом?! На занятиях в новой школе вы узнаете, что после октябрьского переворота на шею русскому человеку сел большевик, латыш, китаец и еврейский комиссар! Так или не так, дети?!