…Доцент встретил меня в шлафроке и с чубуком, хотя никогда в жизни не курил, только посасывал для вида.
Спросил, голоден ли я; «не отказывайся, не девица, чай», отвел на кухню, там тетушка накрыла стол — соленья у них поразительные, а такого кваса с хреном, каким здесь угощают, нет нигде в России…
— Погоди, — сказал я, — сейчас и кусок в горло не полезет… Мне надобно с тобою поговорить.
— Сейчас, Витенька, один момент, милок, — пропела тетушка. — Подогрею калачи, масло с ветчинкой поставлю и удалюсь, секретничайте себе на здоровье.
…Доцент выслушал меня и тихонько засмеялся. Он смеялся странно: его сухое лицо с запавшими щеками и длинным хрящеватым носом было недвижно, глаза, как всегда, укоризненны, только тело мягко колыхалось, и порою он казался мне кипящим чайником — вот-вот вода шипуче польется на конфорку.
— Что, любви все возрасты покорны? — доколыхал он свой вопрос и сочувственно вздохнул. — Неужели проняло?
— Иначе б не пришел.
— Ах, Витя, Витя, святой человек, сколько раз я тебе говорил: заведи какую кралю, денег хватит, чтоб содержать, навещай ее, услаждайся, тогда только будешь гарантирован от увлеченности, подобно этой… Такая увлеченность убивает дух, Витя… Она размягчает, забирает те силы, что надобны святому делу.
— Любовь только укрепляет силу для нашего дела, — ответил я. — Мир спасет не только красота, но и любовь…
— Ты его не замай, — отрезал доцент. — Не поминай всуе, не надо, особенно если примеряешь такие слова на себя… Объясни, чего от меня хочешь? Сватом, что ль, отправляешь?
— Ах, как жестоко ты говоришь! Столько отстраненности в твоем голосе, холода, даже какого-то безразличия…
Лицо доцента помягчало:
— Сколько ей лет?
— Молодая… Я не знаю… Очень молодая…
— Это как — «очень молодая»? Пятнадцать?
— Ты же знаешь мои моральные устои… Как можно?! Года двадцать два… Она само совершенство, понимаешь? В сердце каждого мужчины до старости живет образ той, в кого он всегда влюблен! И умираем мы с этим образом прекрасной дамы в сердце, так и не встретив ее… А я — встретил!
— Ну, хорошо, Витя, хорошо, я понимаю… Ты же знаешь, я готов помочь, чем могу, всегда и во всем… Что я должен сделать?
— Не знаю… Я пришел тебе душу излить.
Доцент неожиданно рассердился:
— «Душу излить», «душу излить»! Мы души друг дружке изливаем, жалимся на жизнь, а сволочи — действуют! Чего ж тогда других винить?! Значит, сами в своих бедах и виноваты! А ну, соберись! Как гимназист, право… Сделай ее фотографии, много фотографий, на улице снимай, народ теперь объектива не шарахается, все смелые, увеличь и поедем к Томке — можешь потешаться сколько хочешь, а я проверял ее в деле!
Через два дня я пришел к доценту с фотографиями. Посмотрев, он ахнул:
— Увели красавицу под венок?! Умыкнули царевну-лебедя?! Бедненький ты мой!
Да, фотографировал я мою Ольгу в ЗАГСе, где она сочеталась браком со здоровенным вахлаком по фамилии Варравин.
Доцент снова посмотрел фотографии и, ткнув своим костистым пальцем в профиль женщины, стоявшей рядом с моей, спросил:
— А это кто?
— Ее мать.
Доцент снова заколыхался в смехе. Я посмотрел на него с укоризной. Он положил руку мне на плечо:
— Я знаю матушку твоей…
— Откуда?! — я изумился.
— Нужный контакт, — ответил доцент неопределенно.
— Давно их знаешь?
— Давно.
— А мою?
Доцент отрицательно покачал головой:
— К нужным домой не ходят, Витя, не мне тебе это объяснять… Да, интересно…
— Что интересно-то?! Что?! От такого громилы женщина добром не уходит! Ему тридцать, а мне?! Что здесь интересного?
— Интересно то, Витя, что на этом деле я могу матушку твоей привязать к нам крепко-накрепко. Извини, конечно, что я о деле, но ведь не будь нашего дела, у тебя б времени на влюбленность не осталось, пришлось бы думать о хлебе насущном, который не очень-то сопрягается с возвышенными чувствами. Едем, — он поднялся. — Не кисни, едем.
И мы поехали к Тамаре…
…Сначала я не мог понять, отчего доцент держится за нее мертвой хваткой. Будучи человеком поразительной деловой сметки, он прекрасно знал, что любой человек — не то, что принятый в наше дружеское сообщество, но даже близко к нему допущенный, — может оказаться чрезвычайно опасным.
Человек по природе своей чрезмерно подвижен и, в силу своей доброты, несмотря на внешнюю недоверчивую замкнутость, тем не менее слишком легко сходится с разного рода людьми, — особенно если возьмет рюмку. Каждый, кто не прошел проверку, — тьма тьмою, потемки, внимание и еще раз внимание. Раньше община гарантировала абсолютное знание всех, кто был собран ею и обихожен, но с тех пор, как Столыпин подписал себе смертный приговор, разрешив мужику выход из традиционного братства в самостоятельность, — все пошло наперекосяк, веры нет никому… Вон, нынче все поминают Никиту Сергеевича, мол, какие-никакие, а стал хрущобы строить с отдельными квартирами… А что в этом хорошего?! Отдельность разобщает людей, начинают таиться, а в коммуналке не потаишься — все на виду! И как хорошо жили! Как помогали друг другу! Ах, боже ты мой, очередь возле нужника! Ну и подождешь! Торопливость, кроме горя, ничего не дает…
Не все те, кто разделяет наши убеждения, входят в круг друзей так легко, как кажется… Тренер Антипкин имеет свои связи, знает, как наладить проверку, не обижая при этом человека: поглядят мальчики из его спортклуба, послушают разговоры в кругу знакомых те, кому мы верим, вот и вырисовывается картина, словно негатив в плоской баночке при красном свете. Не подходит — мы и разговора не начнем, зачем попусту сердце травмировать? Мы исповедуем доброту, и так слишком много народ терпел, хватит…
Доцент как-то заметил: «Вы только вдумайтесь в то, что несет с собою такая, казалось бы, безобидная категория, как «семейный подряд»? Нам буренушек в телевизоре показывают, счастливые семьи, детишки граблями балуются возле двухэтажных коттеджей, — рай, да и только! О главном-то не говорят! А суть этого главного в том, что нацию уводят от того, чем ей сейчас пристало заниматься, — возвращением к своему историческому изначалию. Ее калачом манят, отдирают от наших седин, учат не нашей, а чуждой вольности, когда любой червь, набив карман, мнит себя личностью. А поди управься потом с такой личностью! Поди брось ей клич! Пошлет тебя эта личность куда подальше, и весь разговор! Наш народ надобно держать в строгости и безусловном равенстве: все живут одинаково, все как один, кроме элитарного слоя, несущего ответственность за историческое развитие. Пусть французы или там какие англичане живут как хотят… Мы будем жить так, как жили наши предки… И с этого нас не свернуть… Сейчас к нам прислушиваются, но как только все эти «кооператоры» и «семейники» наберут силу, начнут разъезжать на «Жигулях» и смотреть цветные телевизоры, как только директора станут сами распределять заработки в заводе и подписывать договоры без санкций сверху, — все, конец! Чурины тогда не нужны, они станут безвластными, а через кого ж мы станем финансировать наше Общество? Обрез, что ль, в руки брать?!»
Я возражал ему, говорил, что народ сам задушит «кооператоров», мы не любим тех, кто «якает» и выскакивает вперед, наша сила — в артели, руководимой Патриархом, иного пути не примем.
— Э, — доцент только махнул рукой, — Витя, добрая душа! Все то, что противно традиции, надо было пресекать в зародыше! Не случайно лучшие семьи дворянской Руси голосовали против столыпинского закона о выходе из общины. Люди большой культуры, они понимали, что нельзя давать силу черни, позволять простолюдинам жить без приказа, они к демократии еще не готовы, просвещать их и просвещать!
Антипкин, присутствовавший при разговоре, — уж кому верить, как не ему, — стукнул ладонью по столу:
— Тех, кто поднимает руку на святые принципы, пора гнать на лесоповал!
…Помню, именно после этого разговора мы с доцентом и отправились к Тамаре. В такси он сказал: